Марк Сергеевич Харитонов
Возвращение ниоткуда
1. Голоса в пустоте
…Так во сне осознаешь, что это сон, но тревога и тоска от знания не уменьшаются.
Чувство, будто несешься, не ощущая ветра движения — в бесплотной пустоте без верха и низа, без ориентиров по сторонам.
«Кто их просил? Я их об этом просил? Я их просил меня вытаскивать?»
«Вы о чем?»
«А вы еще не поняли?»
Нет, не осознаешь, но догадываешься — или надеешься. Внятные, не громкие и не тихие голоса звучат внутри тебя и одновременно обособленно.
«Вы еще не поняли? Вы не поняли, где мы и что с нами?»
«Не знаю… Я перестал понимать… не помню. Мозги как засветило… добела».
«Ничего, поймете. Вспомните. Но какие сволочи, а? Кто их уполномочил? Что же я, не имею права распорядиться даже этим? И никаких следов. Посмотрите на меня. Вот здесь. Видите что-нибудь? Ни следов, ни остатков боли».
Движение в неподвижности. Выявляются, слабеют пятна… так приходишь в себя после наркоза.
Открыты у меня глаза или закрыты?. . Я как будто уже это однажды читал или сам сочинил: историю о клинике для не до конца состоявшихся покойников, самоубийц, жертв несчастного случая, возвращенных из-за черты, но изъятых навсегда из общей жизни, перенесенных в непонятное пространство, как бы по ту ее сторону, с памятью о чем-то предельно важном, чего уже не рассказать оставшимся на их языке. Фантастическое изобретение, загадочный приют, медицинский или какой-то еще эксперимент. Попытка проникнуть в смысл, недоступный для повседневного живого ума, потрясенность и еще не осмысленный сдвиг. Чувство нового понимания и нового бессилия: ничего уже не изменить, и не объяснить того, что тебе на миг вроде бы открылось, даже если удастся найти слова — голос никуда не пробьется.Это уже со мной было. Попытка вспомнить.
«Но нельзя же так. Есть тут кто-нибудь? Какой-нибудь персонал? Эй!»
Всю жизнь мне приходилось разбираться с собственным воображением. Это не было просто сочинительством: для меня это был способ существования, одинокого, доступного осмысления жизни, с которой я иначе не умел совладать; это привносило в нее многомерность и запахи, и слюну, натекавшую под язык, — как будто эти запахи и подробности существовали в действительности помимо меня и теперь только оживали в воспоминании, чем дальше, тем явственней, так что время спустя я уже сам переставал различать, что было на самом деле… то есть в каком смысле на самом деле? — вот где уже начинался вопрос. Все это, разумеется, про себя, не вслух — если не считать времен, когда я сочинительствовал для больничных товарищей или соседей по санаторской палате; это была моя роль, это обеспечивало мне место среди других. Но слишком часто приходилось пугаться потом, когда то, что казалось мне самому выдумкой, проступало из пор действительности, словно всегда в ней на самом деле присутствовало, неосознанное — или, может, зарождалось от моих слов, прорастало, обретало плоть, чтобы случиться вдруг со мной или не со мной; голоса, обособившиеся от меня, заводили речи, которые мне самому не могли бы прийти на ум, и вот они окликали меня, упрекали, чего-то ждали и требовали, и я не знал, куда от них спрятаться, безнадежно блуждая, как в чаще, среди невнятных страхов, смутных теней и камертонной дрожи, пока доктор с черной ассирийской бородкой не протягивал мне руку помощи и не возвращал в свой кабинет, чтобы потребовать отчет о моих странствиях, а у меня застревали слова в самом начале языка, у горла.