ПУТЕШЕСТВИЕ
Станислав Дыгат
ПРОКЛЯТАЯ ВЕНЕЦИЯ
Я уезжал из Рима, грустней и потерянный. Не только потому, что было жаль оставлять прекрасный город, которого больше никогда не увижу, оставлять старых и новых друзей.
У меня было чувство тихой неприязни к Италии, не оправдавшей моих надежд.
Поезд, уходящий из Рима в северном направлении, идет через город совсем недолго и сразу сворачивает за окружающие город холмы.
Рим исчезает неожиданно, поезд входит в извилистую долину среди холмов, на которых рассеяны многочисленные деревни и городишки, надо всем этим распростерто итальянское небо — вот он, итальянский пейзаж, столько раз описанный людьми, находящимися в состоянии острого возбуждения, вызванного восхищением собственной впечатлительностью.
Итак, я уезжал, грустный и потерянный. Меня мучила мысль, что месяц, проведенный в Италии,— это еще одна бусинка, нанизанная на нитку впустую истраченного времени.
Зачем я сюда приезжал?
Красота этой страны существует и без меня. Ничего я к ней не прибавлю, нечего не отниму своим удивлением и восхищением.
Я уже давно стыжусь восхищаться красотой. Может быть, потому, что те, кого я ненавижу и презираю, заставили меня когда-то стыдиться, и я, скрученный в бараний рог навязанным мне стыдом и вдобавок пристыженный своим непротивлением, из гордости навсегда остался таким стыдливым.
Наконец, может быть, я не хотел и не умел восхищаться красотой и по иным причинам…
Великолепный Колизей был местом, где львы пожирали христиан, а замечательная базилика Святого Петра — это триумф тех же самых христиан, которые позволяли себя съедать ради будущих поколений и даже ради вечного блаженства. Колизей от Святого Петра отделяет по прямой всего лишь несколько километров. На середине этого пути, на Кампо деи Фиори, пожираемые некогда львами христиане сожгли Джордано Бруно.
Они даже поставили ему потом за это на том же самом месте великолепный памятник.В самом деле такое обилие красоты, нагроможденной на столь небольшом участке, может вызвать тошноту.
Так по разным причинам я не смог насладиться богатой красотой Италии, а роль туриста казалась мне смешной, неподходящей к моему положению, личному и общественному, неподходящей, пожалуй, вообще никому.
Что-то, видимо, перемешалось в мире, нарушился какой-то уже определившийся порядок человеческих переживаний. А люди, у которых привычка сильнее рассудительности и благоразумия и даже чувства, кружатся, точно лунатики в поисках впечатлений, для которых давно уже нет ни почвы, ни условий и которые существуют только как параграф в запыленном каталоге разрушенного катаклизмами музея.
Итак, быть туристом я не хотел и не мог. Значит, я должен был выступать в роли писателя. Писателя, который решил посетить чужую страну, чтобы расширить свой кругозор, чтобы установить культурные контакты, сделать различные выводы, общие и частные, познакомиться с людьми и обычаями, с общественными взаимоотношениями и политическими нравами.
Однако такая роль казалась мне столь же искусственной и фальшивой, как и роль туриста. Не только потому, что объявлять себя писателем вне письменного стола мне казалось просто комичным. Это было реакцией на крикливые заявления некоторых писателей, твердящих по любому поводу, что писательство—это высокое призвание, гордое служение человеку и обществу, что и старались они показать буквально всегда и везде.