Александр Гольдштейн
Помни о Фамагусте
В 1974 году на острове Кипр была предпринята попытка государственного переворота, поддержанная хунтой в Афинах.
Афиняне делали ставку на энозис — присоединение Кипра к Греции.
Турция воспользовалась предлогом и для защиты своих кипрских соплеменников и единоверцев высадила на остров войска, захватившие более 40 процентов его территории.
В турецкое владение перешел также портовый и курортный город Фамагуста, гордость греков-островитян.
Но в языке появилось присловье «Помни о Фамагусте», призывающее не мириться с захватчиками и не делать вид, что после затишья, которое установилось в насильственно разделенной стране, оккупация перестала быть оккупацией.
Помни о Фамагусте — чрезвычайно важное понятие.
Оно необходимо в литературе.
Писатели, когда пишут, обычно не помнят о Фамагусте.
Им кажется, что если не называть какую-то вещь ее именем, она сама собой рассосется.
Неправильно. Сама по себе не рассасывается. Ее нужно называть и описывать лучше, чем она того заслуживает.
Тем более не помнят о Фамагусте критики.
Они страдают забвением.
Поэтому во множестве людей крепнет неприязнь к занятиям критиков.
Помни о Фамагусте — девиз повествования.
Рассказу что-то нужно, а человек не прислушивается.
И рассказ дергает за щеколду, звонит в колокольчик.
Это не вор ломится, не отбившаяся корова бредет.
Просто звуки похожи.
1
В начале раздраженный возглас. Сердитое отторжение. Крик. Два крика с крохотным промежутком, в несколько медовых сот осени. Еще были живы пчелы империи. Жужжали с юга на запад, с востока на юг, с севера на запад, юг и восток. Но им недолго, всего ничего, десять лет. Посчитайте, когда это было.
Я не хочу, не хочу писать критику, в тупиковой квартирке своей, моим не смущаясь присутствием, наоборот, нагреваясь от публики, даже в единственном ее жалчайшем числе, восклицал поэт-переводчик и по столу, покрытому домашней скатеркой, раз, другой, третий гремел кулаком, такое отрицание в человеке. Было это не в день показа мне его критики, частью напечатанной в толстом столичном, частью только еще и так далее. О нем что-то будет потом, далекого живого призову поминально. Падла, не возьму, шептал телефону Саша Сатуров, падла, не возьму, громче на втором звонке повторял, падла, не возьму, полногласно на пятом кричал и, пунцовея, волнуясь, тоже стучал по столу и не брал; не позволял и другим, кто был рядом. С энных пор, этим приблизительным оборотом означим стершуюся дату, Саша Сатуров, утконос круглоглазый, щекастый из справочных подспорий редакции, чьи опусные опусы, он их так называл, о брусьях, батутах, шпагатах и пробьется ли «Факел» в вышайшую лигу (он своим прямо так любил говорить — вышайшая, из иного какого-то славянского слога, так даже в заметках писал, дабы превосходная эта степень привилась русскому языку, консерватору par excellence, и вытеснила существующую, корректоры исправляли, однако) были не хуже прочих текстов редакции, где я извел год в компании сирых, тупых, безучастных, вроде меня самого, — Сатуров, добряк, компанейского нрава Сатуров с энных пор невинным числился психопатом. Кончил плохо: месяц в больнице для нервных, подлечился, считалось, но, обвыкшись опять на свободе, с заметками, не уступающими прежним, вдруг умчался по желобу в жадный раструб, сгинул, всосанный медициной. Случайно, раньше других сослуживных свидетелей, я застал Сашу на пике его правоты, молча лезущим в петлю из отрезанного шнура телефона, почти добравшимся уже до карниза, да трое мужчин, прибежавших на крик, вынесли ему другой приговор.