Туве Янссон
Обезьяна
Газету приносили в пять часов утра, так бывало каждое утро. Он зажигал ночник, надевал домашние туфли… Очень медленно шагал по гладкому цементному полу, как обычно волоча ноги среди вращающихся шкивов, их тени были черны, как дыры. После отливки гипса он наводил лоск на полу.
Дул ветер, и уличный фонарь за окнами мастерской отбрасывал тени, и сметал их прочь, и снова собирал воедино… казалось, ты идешь лесом, при лунном свете, в бурю. Он любил все это. Обезьяна проснулась в своей клетке и висела на решетке, она жаловалась ему вкрадчиво и льстиво.
— Чертова обезьяна! — сказал скульптор и, выйдя в тамбур, взял свою газету.
Скульптор вернулся к кровати и открыл газету. Обезьяна лежала молча, грея лапы о его шею. Вскоре она села перед ним, скрестив красивые лапы на животе и неотрывно глядя ему в глаза. Ее узкое серое личико было отмечено печатью вечного и горестного терпения.
— Чего таращишься, проклятый орангутанг! — буркнул скульптор, продолжая читать.
Когда он брался за вторую или за третью страницу, обезьяна внезапно с молниеносной точностью прыгала на газету, но всегда лишь на те страницы, что он уже прочитал. Это был настоящий ритуал. И вот газета развеяна по мастерской, обезьяна, торжествуя, кричит и ложится спать.
Быть может, это большое облегчение — ежедневно пробегать глазами в пять часов утра строчки, полные чепухи и грязи со всего мира, и получать подтверждение того, что это грязь и чепуха, тем более, что газета разорвана насквозь и не пригодна к чтению. Обезьяна помогала ему избавиться от подобного чтения. Теперь она снова безудержно прыгала по мастерской.
— Чертовка! — ругал ее скульптор, — кретинка ты этакая, старая вшивая обезьянища. Каждое утро он придумывал ей какое-нибудь новое прозвище.
Потом он сунул ее под одеяло, уложив спать и позаботившись о том, чтобы ей хватило воздуха. Обезьяна захрапела, а он перешел к чтению колонки, посвященной искусству. Он знал, что на сей раз напишут о нем. Но в статье содержалась лишь снисходительность — унизительная благожелательность, которую он во внимание не принимал; он был так стар, что ему было почти безразлично. Если бы не обезьяна, он незамедлительно перешел бы к странице, посвященной искусству, но она помогла ему прочитать эту страницу мимоходом, как всякую другую.
— Спи, сатана ты этакая! — сказал он. — Ничего-то ты не смыслишь, хочешь только покрасоваться! Да еще рвать и уничтожать!
И вправду! Обезьяна была такой же, как и другие: малейшая трещинка, малейшие пятно или изъян — раз и пальцы ее уже там, чтобы разорвать или испортить… Она видела все-все, и стоило ей даже мельком заметить хотя бы малейшую тень слабости, она тут же взметалась и рвала, крушила все, что попадалось ей под руку. Такова природа обезьян, ведь они не ведают, что творят, и поэтому им простительно. Других же прощать нельзя. Скульптор уронил газету на пол и повернулся лицом к стене. Когда он проснулся, было уже очень поздно, и он поднялся, испытывая обычное гадкое чувство потерянности, чувство, будто что-то упущено. Он очень устал. Сначала он втащил в клетку обезьяну, она не шевелилась, а только сидела в углу в своем вязаном джемпере, очень узенькая со спины.