Зинаида Гиппиус
Мемуары Мартынова
Писать я никогда не пробовал. Бывало, конечно, гимназистом, стишки, потом доклады по специальности, но чтобы историю какую-нибудь написать, повесть, – нет, этого не приходилось. Но разве так трудно? Выдумай, представь себе что-нибудь – и пиши.
А мемуары еще того легче, не нужно и выдумывать. Теперь все пишут мемуары, мне тоже захотелось. Но если приняться всю жизнь свою описывать, себя, – невозможно! Никакого терпения не хватит. И я, поразмыслив, решил сделать выбор: ограничиться моими любовными историями. Тоже будет длинновато, хоть и не все записывать, но сюжет веселее, а, главное, о себе можно не так распространяться. Сказать только, что вот, Иван Леонидович Мартынов, человек обыкновенной наружности, долговязый, из интеллигентной семьи и сам интеллигент, по профессии… ну хоть свободный философ, – и довольно. Остальное не важно. Не в том ведь какой я – дело. И вообще не во мне. И даже не в тех, кого я любил.
В самой любви дело.
I. Сашенька
Это, первое, – не история, конечно. Так, эпизод. Но уж начинать, так сначала.
Сижу за столом за книжками. Но смотрю не в книжку, а прямо перед собой, – в окно, окно деревянного домика нашего выходит в палисадник. Там высокий снег, неровные сугробы, серовато-белые, со звездистыми, слабыми птичьими следами. Потом забор, над забором прутья акации, над акациями крест нашей остоженской церкви и белое, зимнее, бесцветное небо. Оно похоже на палисадничные сугробы, только ровное. Крест, хотя и золотой, тоже какой-то мутный: все мутное, скучное и даже страшное.
Впрочем, страшно оно стало тогда, когда я подумал: а вдруг бы так навеки осталось: небо вроде земли, земля вроде неба, крест над забором, я за окном? Все так – без конца?
Да страшно… А, может, и ничего бы? Может, если не останется, еще страшнее? Ведь неизвестно, что еще будет. Мне только двенадцать лет, жизни ужасно много, совсем неизвестной. Положим, могу скоро умереть. Я часто болен, в гимназию даже не хожу, только весной сдаю экзамены, а занимаюсь дома.
Ну, если умру – другое дело. И отлично бы! Все тогда разъясняется.Я об этой смерти думаю теперь часто; неподолгу, правда, но с удовольствием. Именно потому, что тогда все разъясняется. А то все путаница; если хорошее – из него ничего не выходит; даже вообразить нельзя, что из него может выйти. Даже вообразить!
Ну, это небо со снегом я решил запомнить. Хотя не знаю, для чего.
Дверь отворилась, срыву. Конечно, Надя. И чего лезет?
Я младший. Вова уже студент, а Надя весной кончила гимназию. Воображает. Кривляется. О, как я ее ненавижу!
– Ваничка, Иванушка-дурачок, опять сычом сидишь?
– А тебе что нужно?
– Ничего. Пойди туда. Там Сашенька.
Я чувствую, что краснею, оттого еще больше краснею, уши даже заливает. Но смотрю строго и зло на круглое Надино лицо с ямочками на щеках, на розовое жемчужное ожерелье (фальшивое) и спрашиваю:
– Гатмазов, что ли, явился?
– Не говори глупостей, вихры лучше пригладь.
У меня не вихры, а локоны. Она это знает. Завидует.
– Я решаю задачу. Убирайся, пожалуйста. Я и так бьюсь с этой задачей, а ты лезешь. И наверно Гатмазов. Не там, так у Вовы сидит.