Захар Прилепин
Ботинки, полные горячей водкой
Пацанские рассказы
Жилка
– Ты жестокий, безжалостный, черствый, ледяной. Ты врешь, всё, всегда, всем, во всем. Ты не любишь меня, ты не умеешь этого.
Потом, много лет спустя к словам «я люблю тебя» всегда начинает крепиться подлое «но». Я люблю тебя, но. И я тебя люблю. Но…
И действительно – любят. Но ты слишком часто обижал меня. Но ты слишком много оскорбляла меня.
– Уйди! Уйди из этого дома!
Мне все равно надо было уходить, и я вышел за дверь. Она громко захлопнулась у меня за спиной и сразу хрустнула вслед, как передавленной костью, с остервенением закрытым замком.
Я дошел, потирая лоб, до соседнего дома и набрал телефонный номер своей жены.
– Послушай… – успел сказать я.
– Иди отсюда скорей. Тут приехали в штатском и в форме, ломятся в дверь, требуют тебя.
Я занимаюсь революцией. Знаю, что ко мне могут придти. Я ожидал их вчера, у меня были для этого основания: моего товарища увезли в другой город с обвинением в терроризме. Но вчера они не пришли, и я забыл о них. Думать о них все время – можно сломать себе мозг.
Не сходя с места, я разобрал мобильный телефон, зафиксировав сигнал которого, меня уже не раз находили, – значит, могут найти и сегодня; покурил, но ничего так и не решив, быстро пересек улицу, сел в первый попавшийся троллейбус и поехал.
Троллейбус прошелестел мимо моего дома. Окна моей квартиры были пусты и спокойны. Стекло не отражало ничьих лиц.
На улице была весна, был май, было прозрачно.
Некоторое время я ехал в странном отупении, почти не напуганный, поглаживал свои сухие ладони пальцами – сначала одну ладонь, потом другую. Троллейбус катился полупустой, и я сидел у окна. Слышалось быстрое скольжение шин.
Я начал разглядывать пассажиров, они были удивительно далеки от меня, словно мы неумолимо разъезжались в разные стороны. Их лица не то, чтобы плыли, – скорей никак не могли запечатлеться на сетчатке глаза. Вот сидит мальчик, вот я перевожу взгляд – и нет мальчика, и я никогда не вспомню, как он выглядел. Вот встает бабушка, я только что смотрел на нее, – но она вышла, и никто не заставить меня рассказать, каким было ее лицо.
Мир стал тихим и струящимся мимо, а я каменел, оседая на дно.
Троллейбус вез меня будто я камень.
Мы проехали мост. Площадь. Перекресток.
Высокое солнце припекало лоб; на улице еще было прохладно, а в троллейбусе по-летнему тепло и душно. Я не люблю солнечного света, если рядом нет большой, обильной холодной воды. Дома я стараюсь держать шторы закрытыми и жечь электрический свет.
Но сегодня солнце мне показалось нежным, таким нужным мне.
Я расслабил мышцы лица и спустя время, две или три троллейбусные остановки, понял, что щеки мои и лоб становятся мягкими как глина. Из этой глины можно лепить новое лицо, новый рассудок.
Я жестокий. Черствый и ледяной. Я умею соврать, сделать больно, не чувствовать раскаянья. Я получаю по заслугам, получаю по каменному лицу; но там, где должен быть камень, уже глина, и она ломается, осыпается, оставляет голый костяной остов. Черствый, и ледяной, и мертвый.