Годины
Июль 41-го…
Землю как будто наклонили: все, что было на земле, что могло двигаться, медленно сползало на восток. По мощеным трактам, по душным от пыли проселкам, по тропам, промятым прямо по несбереженным в эту лихую годину хлебам, люди шли и не смели остановиться: женщины с детьми на окаменелых от натуги руках, старухи в платках, согнутые тяжестью еще не брошенных узлов, ребятишки, то догоняющие с плачем своих матерей, то снова затеривающиеся в общем движении людей, изнемогающих от усталости, своего и чужого горя, голодности и униженности, — тьмы людей, среди которых двигались подводы, ревели одуревшие коровы с дикими, будто вспухшими, глазами, ползли машины, катились пушки вслед за покорно-бесчувственными лошадьми. Позади, по краям, в самой этой раздавшейся за обочины пестрой людской реке, текущей прочь от закатного солнца, шли другие люди, одинаково одетые в испятнанные потом гимнастерки, в пилотках, а многие и без пилоток, не пряча от солнца недавно стриженные головы. Люди эти, ставшие теперь солдатами, тоже шли на восток, вцепившись усталыми руками в ремни своих винтовок, и качались над их плечами и головами, взблескивая прожигающими отсветами солнца, ненужно длинные штыки. Солдаты шли молча, глядя вниз, в растертую людьми и машинами землю; казалось, никто из них не видел, не хотел видеть стоящие в спелости хлеба, затененные леса по логам, дома деревень на взгорьях, никто из них не смотрел в распахнутое небо, никто из них уже не ждал от знойной, давящей высоты ничего, кроме лиха.
Макар Разуваев перешел за обочину, спустил с натертого плеча лямку; пулемет, привязанный к вожже, дужкой придавил серые лопухи, пыль потекла с помятого кожуха, с окованных, пообтертых до лоска колес.
Пулемет он подобрал у Рудни, на перекрестке дорог, на бугре под березами, где лежали два пулеметчика в взгорбившихся на спинах гимнастерках; по-уставному раскинув ноги в еще не стоптанных ботинках, они лежали голова к голове, и, видно, давно. Из всего, что случилось за первую и вторую неделю июля: бомбежек, людских страданий, солдатской горечи, — он почему-то особо запомнил этих пулеметчиков на бугре у дороги, лежащих в тихости, без пилоток, голова к голове. Сбоку пулемета свисала лента с недострелянными патронами, рядом стояли три коробки с открытыми крышками — одна порожняя, две полные, с уложенными лентами. Снаряд пропахал землю прямо по тугим корням, чернотой взрыва окинув по низу березы. Выше стволы чисто белели, и живая тень листьев шевелилась на белых стволах, на еще не обмятых гимнастерках, на стриженых затылках парней. Если бы не земля, надорванная снарядом, не черная гарь на стволах, можно было подумать, что на бугре, в тени листьев, заснули два умаявшихся подпаска. Может быть, потому он и взял пулемет и повез за собой в скопище людей, отступающих в глубь России, что стриженые эти парни, чем-то похожие на знакомых ему семигорских подпасков, не успели дострелять припасенные для боев патроны.