Философское мировоззрение Гёте
Там, где тысячью горбами Спины выросли под нами, К танцам воля нас вела! Мы на спинах гнутых пляшем, Вольно в нас искусство наше, И наука — весела!
Из песен принца Фогельфрай
Предисловие ко 2-му изданию
Писать предисловие к новому изданию книги значит: так или иначе отчитываться за старое. Перечитывая текст восемнадцатилетней давности, я спрашиваю себя: а написал бы я это так сегодня?… Тогда, в удушливой духоте последней осени патриархов, накануне размораживания вечных ледников российской государственности, все было иначе: демон цензуры настолько овладел ситуацией, что, казалось бы, совсем разленился, препоручив свои обязанности самим авторам. Было тягостно наблюдать потуги собратьев по перу, аккуратно редактировавших и цензурировавших ими же написанное, причем не ex post facto, а в самом процессе написания. То есть, речь шла уже не просто о цензуре в расхожем смысле слова, а о некоем сверхэффективном ее витке; нужно представить себе сапера, передвигающегося по полю, которое он сам же как бы минирует (принимая жалкие хлопушки собственного изготовления за мины) и сам же тотчас обезвреживает, а точнее, которое он просто обезвреживает — даже и без всяких хлопушек. Безжалостно искоренялось все, что хоть отдаленно могло бы сойти за «фигу»:«в кармане» или «в мыслях», все равно. Довольные писатели радовались, что им удается сухими выходить из цензорского корыта. Что, впрочем, из корыта выплескивалось все, что угодно, но только не вода, об этом знали сами цензоры и, пожалуй, кое-кто из читателей. В разговорах с коллегами, смогшими бы, как мне казалось, это понять, по крайней мере, выслушать, я пользовался старым приемом сведения к нелепости. Нелепость номер один состояла в том, что писатель сам назначал себе роль самодоносчика. Но если он мог еще, стуча на других, находиться в уме, пусть растленном, подлом, но уме, то от стучания на себя несло уже явной клиникой.
Точнее (клиничнее) говоря: он не просто стучал на себя, но предварял донос рядом превентивно шизофренических процедур. Сначала он предупреждал себя о грозящей опасности, потом уничтожал в зародыше, т. е. до
написания, все мыслимые и немыслимые улики (например, ругая или славословя
«не-наших» соответственно
«наших» даже там, где в том ни по тексту, ни по контексту не было решительно никакой необходимости) и лишь после всего этого, надежно пристегнутый ремнями безопасности, брался за перо. Нелепость номер два формулировалась как вопрос: можно ли считать вменяемым писателя, если он делает за цензоров их собственную работу, которая их, как-никак, кормит, за которую им, как-никак, платят деньги? Эзоп на то и Эзоп, чтобы эзопить на свой страх и риск, испытуя реакцию цензора Ксанфа. Но и цензор Ксанф сознает всю шаткость своего ремесла, где участь его, если он не учует
«не-наше», пойти и выпить море. Говоря дидактично: если в каждом писателе есть что-то от Тома Сойера, а в каждом цензоре что-то от тетушки Полли, то советские философы ухитрялись быть племянниками с замашками, а то и с талантом теток, и, продлись балаган еще два-три поколения, вакансию роли племянников, возможно, пришлось бы взять на себя самим теткам.